Труды КНЦ вып.25 (ГУМАНИТАРНЫЕ ИССЛЕДОВАНИЯ вып. 6/2014(25))
корабль, прошедший бурю, от которого осталось одно лишь название, что Добряков, но в надежде, если уж дожил до 10-летия Октябрьской революции, насилу нездоровью, дождусь и Всемирной Революции» [НА КарНЦ РАН. Л. 294]. Избранные хронологические рамки исследования позволяют по крайней мере трижды увидеть смену приоритетов в коллективной и индивидуальной памяти жителей края, включения процессов припоминания и забывания в период Первой мировой войны, российской революции 1917 г. и гражданской войны, в годы НЭП. Революции всегда ставят вопрос о своей временной идентичности. В точном соответствии с сутью революционного времени новые праздники призваны были обозначить наступившую новую эпоху. Революционный процесс, подчинив себе время и в значительной степени пространство, дойдя из центра до самых глухих уголков, становился тотальным, вне его ничто больше не могло происходить [Захарченко, 2003: 202]. Для людей, проявивших себя в период «военного коммунизма» и привыкших к реалиям этого времени, общественные перемены, связанные с НЭПом, вызывали неприятие, представлялись крушением былых революционных идеалов. В кризисные периоды, когда прежние привычные образы, мифологемы и интерпретации теряли убедительность, историческая память с ее наиболее активной апелляцией к прошлому становилась как для сообщества единомышленников, так и для отдельного человека ориентиром и убежищем. Это, по-видимому, и объясняет ностальгию бывшего красного партизана, не нашедшего себе места в новой жизни, по лозунгу мировой революции. Разделение земляков на «нас» и «этих», «своих» и «чужих» в условиях острейшего общественного противостояния было типично для обеих сторон, участвовавших в гражданской войне. Мотив жертвенности во имя товарищей характерен для записанных А.М. Астаховой воспоминаний матери расстрелянного в с. Нюхча председателя сельсовета И.В. Попова. В частности, для ее рассказа о том, как предостерегала сына от недовольства со стороны зажиточных односельчан: «Вот и дает мужицку записку, што пойдешь к богатому мужику, он даст жито тебе поле засеять, а я рассчитаюсь ему пшонкой. А им казалось мало пуд на пуд, дешево. Вот на него бранились и ворчали. Я ему и говорю: «Вот, Ваня, ты с бедным связался, а тебя богатые расстреляют». А он: «Э, мама! Ты не дело говоришь. Полдела - кабы за бедных расстреляли, только бы не за богатых. Тогда бы был я памятником». А я не спросила: «Ваня, каким бы ты был памятником?». Вот теперь памятником и стал. Товарищи три раза в год ходят и поминают» [НА КарНЦ РАН. Л. 232]. Представляется, что упоминание о троекратном посещении могилы погибшего героя коррелирует не с конкретными поводами, какими могли видеться годовщина расстрела и майские и октябрьские праздники, а с сакральным, недатированным временем. Подобным же образом объясняется и деталь рассказа о произошедшем после окончания войны перезахоронении праха одного из расстрелянных в эту братскую могилу: «После его уже там нашли и тут же и закопали, и через год уж перевезли к товарищам. Три года там они лежали, ничто не выстлело <курсив добавлен Е.Д >» [НА КарНЦ РАН. Л. 231]. Мужской текст, в отличие от женского, оперирует датированным, «нефольклорным» временем, о чем свидетельствует один из фрагментов воспоминаний семидесятилетнего В.П. Попова о сыне: в 1918 году, вернувшись в деревню после демобилизации из старой армии, «Иван принес все ленинские книжки, документы. Он пришел 2 февраля со службы, а 21 апреля поставили его председателем» [НА КарНЦ РАН. Л. 234]. Отец погибшего пояснил А.М. Астаховой, что «в сельском амбаре было несколько ячменя и муки», которые сын распределял, «а когда не стало, ездил на Молчанов остров, где были запасы, ездил покупщиком и просителем туда, где взять можно было». Более эмоциональный женский текст воспоминаний, записанный от матери, наделяет героя семейной легенды особо значимыми сакральными атрибутами: «А я 118
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTUzNzYz