Карело-Мурманский край. 1930, N2.
№ 2 КАРЕЛО-МУРМАНСКИЙ КРАЙ 21 Молодой партиец говорит, усмехаясь: — Здесь Джека Лондона хорошо зимой читать. Рас сказы о Клондайке очень утешают... — Сполохи тоже... — Северное сияние... — Ну, пускай — сияние будет! Не видал? Это, брат, надо видеть. Для этого сияния из Китая надо приезжать. Это, братец мой, такой прекрасный вид... даже — страшно! Пламень ходит по небу, столбы огненны падают, вихри носятся — беда! Прямо скажу — беспощадная красота сия ние это! Глядишь — и глаза не можешь закрыть. Человек говорит вдумчиво, не громко, со сдержанным увлечением, именно так, как следует говорить о необы кновенном. — Я еще не видал этого,—как будто завистливо ска зал молодой товарищ. — Увидишь! Некоторые бабы, внове приезжие, даже рыдают со страха. Да я и сам боюсь, сердце замирает, знаешь. Смотрю и — думаю: что же она, значит такая страшная красота, какой нам знак в ней? Смысел-то какой? Молодой товарищ объясняет: — Это электрическое явление природы. Считается, что... — Считается, читается — это мы слышали, — ворчит рассказчик и хмурится. — Тут приезжал один, рассказы вал,—действительно,—электричество... Ну, ежели так, ты мне его в лампочку поймай, тогда я тебе веру дам! — Подожди! Природа явления.. — Я, брат, сам природа! Это мне — одни слова, явление... Собеседники мои сердятся. Чтоб отвлечь их от спора я спросил: — Много пьют здесь зимой? — Тут илетом тоже пьют. Зимой-то—побольше. Тем нота повелеват. Здешние говорят — теперь легче стало, как электричество завели, а вот, когда керосин жгли, так выйдешь на улицу и будто в бездонну яму упал. Тут и снег сажей казался. Кое где огоньки в окнах, так от них еще темней. Он заговорил более легко и оживленно: •— К тому прибавь, что народу-то меньше было, не то, что теперь, — теперь к нам люди как с облаков па дают. Только строй дома, поспевай! Теперь свет и зимой растет. Раньшь — куда пойдешь, чего скажешь? Теперь клуб есть, театр бывает, кинематограф, комсомол разы грался, пионеры... большая новость жизни началась! И поругать есть кого и похвалить — тоже. Другой курс жизни взят, не в штиль, а в шторм живем, т ак -то . А прежде только спирту в нутро наливали, чтобы свет лее жить. А спирт,— сам знаешь, каков: ты •— его, а он — тебя... Поговорив еще несколько минут, ушли. Вечером, в клубе — собрание местных работников. То варищи говорят речи очень просто, деловито, без попы ток щегольнуть ораторским искусством. Чувствуется в этих людях глубокое сознание важности работы, кото рую они ведут здесь, „на краю земли". Молодой, вихра стый парень густо и веско говорит, как бы читая стихи древних, героических былин: — Вот и здесь, в полунощном крае, на берегу холод ного океана, мы строим крепость, как везде на большой, на богатой земле Союза наших республик. Часто мелькают сочные, чеканные слова края, все еще богатого знатоками, „сказателями1 былинного творчества. И невольно вспоминаешь „времена стародавние", „уда лую побывальщину", людей несокрушимой воли, героев норманских саг, новгородских „ушкуйников" и Пота- нюшку Хроменького, одного из дружинников Васьки Буслаева. Хитер был Потанюшка, он не спорил против Васькина желания искупаться голым в Иордань-реке, где крестился Христос и где разрешалось купаться только в рубахах; он не спорил против Васьки, но хорошо сказал ему: „А течет она, Иордань-река, А течет она в море М ер твое.. Вспоминаешь изумительную кудесницу Орину Федосову, маленькую, безграмотную, олонецкую старушку, которая знала „на память" все былины Северного края, 30 000 стихов — больше, чем в „Илиаде“. Первый, кто оценил глубокое историческое значение этих былин, собрал и записал их, был, как известно, немец Гильфердинг. Он, чужой человек,— „чуже-чуженин"— обратился непосред ственно к живому источнику народного творчества, а вот наши собиратели народных песен и былин, поклонники „народности", славянофилы Киреевский, Рыбников и другие записывали песни в усадьбах помещиков, от „дво ровых" барских хоров. Разумеется, песни эти прошли цензуру и редакцию господ, которые вытравили из них меткое, гневное слово, вытравили живую мысль и все, что пел, что мыслил крестьянин о своей трагической рабской жизни. Только этой зоркой и строгой цензурой класса можно объяснить такое противоречие: церковь свирепо боролась против пережитков древней языческой религии, а все таки эти пережитки не исчезли и в наши дни. А вот песни крестьянства о своем прошлом, о попытках борьбы своей против рабства или совсем исчезли, или же сохра нились в ничтожном количестве и явно искаженном виде. Как будто крестьяне и ремесленники не слагали песен в эпоху Смутного времени про Ивана Болотникова, са мозванного царя, про царя Василия, шуйского торговца овчиной, песен о Степане Разине, Пугачеве, „чумном" московском бунте 1771 г., будто бы монастырские и по мещичьи холопы и рабочие казенных заводов не пели о своей горькой жизни. Этот варварский процесс вы травливания, обезличивания народного творчества — на сколько я знаю — не отмечен с достаточной ясностью историками культуры и нашими исследователями „фольк лора".
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTUzNzYz