Ковалев, Н. Н. В продолжение любви : [книга воспоминаний в стихах и прозе] / Николай Ковалев ; [предисл. Владимира Семенова]. - Мурманск : Бенефис-О, 2009. - 463 с. : ил., портр.
моему почтительному недоумению. В трауготовской эстетике было мало определенного, она строилась в основном на негативных реакциях, на отрицании позитивистского духа. Мне все это нравилось. Словом, я был как бы переманен и зачарован. Я был эмоционален, и победа надо мной была легка. Получа лось, что я как бы переметнулся в стан противника. С Борей у меня была размолвка, и я стал реже бывать в его доме. В 1958-59 годах влияние Трауготов выразилось практически: я стал иначе писать свои этюды. Мне тоже захотелось воли и волхований, и власовские заветы показались необязательными. Разумеется, Василий Адрианович был для меня по-прежнему авторитетен, и однажды я, со смутным чувством вины за отступничество, снова пришел к Василию Адриановичу и Татьяне Владимировне показать свои работы. Произведения блудного сына были жестоко раскритикованы. В гневе своем Василий Адрианович добрался и до любимого слова «рвань». Я полагаю, что он достаточно уважительно относился к Георгию Николаевичу, но с «рванью» его концепции мириться не собирался. Он не был наслышан о моем «хождении» в Трауготы, но откуда ветер дует - понял безоши бочно. Мои вольные упражнения в магии получили суровый отпор. Недавно Татьяна Владимировна рассказала мне, что Георгий Николаевич в то время собственнолично просил приютить в качестве рисовального ученика своего сына Валерия. Из этого следует, что Георгий Николаевич доверял педагогической системе Василия Адриановича и к эстетике его относился вполне терпимо ДРУЗЬЯ И ЗНАКОМЫЕ ТРАУГОТОВ Это, прежде всего, Владимир Васильевич Стерлигов и Татьяна Николаевна Глебова. Свидетельство мое не слишком обширно, так как я бывал в их доме лишь несколько раз, но сиживал подолгу и впечатлен был основательно - такой интересной была эта чета художников. Приведен я был в качестве разрекламированного Трауготами детского поэта и читал пару раз свои стихи, которые очень нравились тогда Трауготам. Однажды они брались за них как ил люстраторы, но из этого ничего не вышло (эпизод этот припомнен мной в тексте о Трауготах). Владимир Васильевич был настоящий «маг» - худощавый, изможденный человек (годы лагерей), с длинным лицом и несколько безумными, летящими из лица глазами. Волосы седые, редкие, клочковатые. Странный, обая тельный, несколько устрашающий, во всяком случае, устанавливающий «дистанцию». К собеседнику откровенно приглядывался, доброжелательно, но иронично. Постоянно страдал болями в желудке - застарелая язва. Держался, однако, замечательно и был саркастически весел, оживлен. С первых же его слов об искусстве я понял, что забрел от власовской путеводной звезды черт знает как далеко. На стене висели как бы стянутые в яйцо пейзажи, картина с плавающими в пространстве перевернутыми лицами. ...Впрочем, ничего достаточно определенного о доктрине Стерлигова сказать не могу - я был слишком молод и полноценным собеседником, конечно, не был. То немногое, что я слышал из его уст, как-то растворилось в памяти, как нечто иррациональное и трудноуловимое. Слова действовали как заклинания. Пикассо, например, произносил такие афоризмы: «Когда пишешь пейзаж, следи, чтобы он был похож на тарелку». В таком же духе выражался и Владимир Васильевич. Может быть, тут как-то отражалась «теория чаши», которую он исповедовал. Для меня все это осталось довольно смутным. Впоследствии, когда Владимир Васильевич вышел на арену лосховских сборищ, он, говорят, выступал очень задорно и с самых радикальных позиций. (Об «учении» Владимира Васильевича, вероятно, хорошо знает Сергей Спицын. Он старше меня и попал в этот дом позднее). Были упоминания о Матюшине. Для меня Матюшин - фигура неясная, его работ я почти не видел, а разговоры о «чаше», которую Стерлигов, кажется, и получил из рук Матюшина, мало мне что говорили, а квалифицированно расспросить Владимира Васильевича я просто не умел. На меня лишь по случаю попадали брызги художественного воспитания, предназначенного колорит ным братьям. Картинки Стерлигова с облаками, радугами и коровами мне очень нравились, казались поэтичными и просветленными. Какая-то светлая магия исходила от них, и я был чувствителен к ней. И хотя надо мной тяготела неумолимая власовская анафема, я вкушал запретные плоды с удовольствием. Много лет спустя я видел выставку Стерлигова на Охте. И опять эта небесно-арочная мистика, пластическая стройность, странность. Из всего, что видит художник, как бы выстроен дом - пол, стены, потолок. Мне нравится этот художник. Стерлиговские лучи хорошо видны в работах некоторых ленинградских худож ников: Спицына, Александровой, Молчановой. Так что это уже - мастерская. Дело расцвело, выбросило побеги. И это уже хорошо, ценно. И художники эти не просто подражают Стерлигову, а лишь что-то поняли благодаря ему. Значит, было исследование, и в нем была какая-то глубина, протяженность. Мне у Стерлигова и Глебовой было несколько тревожно и хорошо. Я тогда начинал любить Баха. Татьяна Николаевна играла на маленькой домашней фисгармонии некоторые вещи этого композитора. Однажды она пока зала нам свои работы 20-30-х годов. Годы спустя стали появляться воспроизведения некоторых из них в изданиях по искусству. Ее вспомнили и отвели ей место в истории. Тогда же оба художника жили под прессом забвения, ведь 161
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTUzNzYz